И все-таки я заснул. Проснулся. Холодно. Пальто открывать не хочется, но мне кажется, что телега стоит. Да. Ее не взбалтывает на разные манеры, лошади стучат копытами, хрумкают… Я открыл пальто и взглянул: темно.
Кое-как я увидал в темноте бревенчатую стену. Я встал, поглядел в другую сторону и узнал, что я на постоялом дворе, под навесом. Направо высокое крыльцо, окно видно в доме; солнце уже начинает пробиваться в верхний угол стекла. Ямщиков нет. Я пошел к крыльцу, поднялся: большие сени, вроде темной комнаты; налево, в углу, большая кровать, на ней спит, кажется, женщина, около нее молодая, высокая, толстая женщина раздевается. Но она меня не заметила, и я вошел в избу направо. Там, на скамьях и на полатях, спали наши ямщики; старая, но высокая, толстая женщина, в ситцевом сарафане, босиком, щепала лучину.
— Бог на помочь! — сказал я этой женщине.
Она с трудом выпрямилась, кашлянула и совсем охриплым голосом спросила:
— Ты с ямщиками?
— С ямщиками. Можно лечь?
— Ложись.
Мне хотелось спать, и я, не разбирая места, свернулся на полу между лавкой и дверьми и тотчас заснул; но спал немного.
— Ишь, стерва, будь ты проклятая! до коих пор шаталась… Вставай! — говорила то настоящим, то охриплым голосом старая толстая женщина.
На это ей никто не отвечал.
— Ах, как учну я те щепать, прокляненную!
— Мамонька… Я сичас.
В избу ввалилась старая толстая женщина, тяжело ступая босыми ногами; она двигалась медленно, и если ей нужно было повернуть в которую-нибудь сторону голову, она поворачивалась всем туловищем; если ей нужно было наклониться, то она кряхтела, лицо становилось красным. Печка уже истопилась, и хозяйка садила в нее хлебы. Вошла, не торопясь, ее дочь, та самая, которая недавно раздевалась; она куксила глаза и ежеминутно зевала, как бы стараясь убедить свою мать, что она не выспалась. Но матери было некогда, она торопилась, а в это хлопотливое время она, вероятно, была очень раздражительна и забывала все услуги своей дочери, так что ее и спрашивать нужно осторожно.
— Ишь, гостьюшка, выплыла… До коей поры пролюбезничала?
— Да я… Ишь, какая! — проговорила дочь обидчивым голосом.
— Што, по твоей милости, голодать коровам-то да курицам?
— Да я сичас! — крикнула дочь и пошла к двери.
— Ах ты, проклятая!.. Куда ты пошла? Умойся сперва, стерва!
Во все это время мать мыла чашки и ложки. Дочь стала умываться.
Мать и дочь молчали. Потом дочь сходила в комнату и босиком ушла во двор. Я встал, подошел к окну, набил трубку нежинскими корешками и не знал: что делать с трубкой? где курить? — однако отворил окно, закурил и старался пускать дым на улицу. Дом этот на тракту, налево тракт, или улица, заворачивает; дома старенькие, построены друг к другу тесно, и хотя я несколько раз проезжал мимо этих домов, но теперь не мог понять по ним: что это такое — станция, или село, или завод? Однако по одному дому и по некоторым словам хозяйки я узнал, что это завод, но какой?
— Ты, почтенный, не кури здесь: я не люблю. Поди, выдь на улицу.
Я ушел.
Солнышко уже поднялось примерно на вершок выше крыши дома налево. Ветра нет, и не жарко. В нижнем этаже соседнего углового полукаменного дома говор: там мужчины и женщины пьют чай и едят пироги. Из ворот противоположного дома, тоже полукаменного, выехали в телеге четыре женщины и один мужчина; из телеги выходят наружу литовки и грабли. К этим домам, и преимущественно к постоялому, то и дело подбегают десятками, пятками, тройками мальчики и девочки, очень бедно одетые, босые, с набирухами и без набирух, и неистово вопиют: «Милостинку, ради Христа!» Им кидают из окон ломти ржаного хлеба. Подошли и ко мне штук десять ребят, от пяти до семнадцати лет (одной девочке было около семнадцати лет), и завопияли. Я поглядел на них: тело немытое, рубашонки грязные, по ним бегают огромные вши, ноги по колена в грязи и имеют вид чугуна, волосы на головах всклокоченные.
— Бог подаст, — сказал я. Они стали поодаль и начали ругать меня. Подошел ко мне мальчик лет восьми, с белыми волосами, за ним другой, поменьше, и оба, протягивая руки, робко простонали: милостинку, барин…
— У те есть отец-то? — спросил я мальчика.
Он дико смотрел на меня, мальчик поменьше отошел прочь и издали смотрел на нас.
— Тятька-то жив?
— Не…
— А мамка?
— Не…
Я ему дал пятак и спросил, куда он девает деньги, но он убежал.
Нищих, ребят было так много, что они осаждали почти на каждом шагу; я прошелся несколько по улице, увидал церковь и потом круглую, красную крышу вдалеке — и узнал по ним Шайтанский завод.
Ямщики между тем встали, сходили к лошадям и начали умываться; умылся и я, вытер лицо белым платком — зачернил платок. В волосах было так много песку, что гребенка не лезла, пришлось отложить попечение о волосах. Ямщики свои волосы не расчесывали. Хозяйка поставила на стол полутораведерный самовар, чайную посуду, принесла две большие булки. Ямщики перекрестились и сели за стол. В переднем углу сидел тощий, угреватый ямщик. Хозяйка подсела к ним на табуретке.
— Совсем, ребята, охрипла: квасу холодного напилась! — говорила хозяйка, поминутно кашляя.
Ямщики на это говорили, что нужно пить малину или траву такую-то. Все говорили, но первую чашку еще никто не выпил.
— А ты, дворничиха, много-то не растобарывай! забыла? — сказал ей сидевший в переднем углу ямщик.
— Ах, господи! из ума вон! Прости, ради Христа… Марья! а Марья? — крикнула она.
— Ну-у!
— Принеси бутыль да стакан.
— Это дело. А то горло засохло.